— Он даже не обращается к ней как к своей дочери. Это моя дочь. Для него, она моя, не наша.
Фьюри издал звук, полный отвращения.
— К твоему сведению, я изо всех сил пытаюсь сопротивляться желанию поколотить его прямо сейчас.
— Это не его вина. В смысле, после всего, через что он прошел… Полагаю, этого следовало ожидать… — Она откашлялась. — Я имею в виду, вся эта беременность не была запланирована, и я начинаю думать… может, он недоволен мной и сожалеет о ней?
— Ты его чудо. Ты же знаешь об этом.
Она взяла еще бумажных платков и покачала головой.
— Но теперь это касается не только меня. И я не буду растить ее здесь, если он не сможет принять нас обеих… я оставлю его.
— Эй, я думаю, это слишком опрометчиво…
— Она начинает узнавать людей, Фьюри. Она начинает понимать, что от нее отгораживаются. И у него было три месяца, чтобы примириться с мыслью об отцовстве. Со временем ему становиться все хуже, не лучше.
Фьюри выругался, и она посмотрела в светящиеся желтые глаза близнеца своего хеллрена. Боже, этот цитриновый цвет, которым светился и взгляд ее дочери, был так прекрасен, что она не могла смотреть на Наллу, не думая о ее отце. И все же…
— Серьезно, — сказала она. — Во что это превратится через год? Самое страшное одиночество — это спать с рядом с тем, по кому скучаешь так, словно он умер. Или иметь такого в качестве отца.
Налла потянулась своей пухлой ручкой и ухватилась за один из бумажных платков.
— Я не знал, что ты здесь.
Бэлла бросила взгляд на дверь. Там стоял Зейдист: на подносе в его руках был салат и кувшин лимонада. Левая рука была обмотана белым бинтом, а на лице застыло выражение «даже не думай спрашивать».
Возвышаясь там, на пороге детской, он был таким, каким она его полюбила, тем, за кого позже вышла замуж: гигантский мужчина с короткой стрижкой и шрамом, пересекавшим лицо, метками раба на запястьях и шее и кольцами в сосках, которые проглядывали через его тесную черную футболку.
Она вспомнила, как впервые увидела его, колотившего боксерскую грушу там, внизу, в учебном центре. Его ноги двигались с невероятной скоростью, кулаки летали быстрее, чем могли уследить глаза, а мешок отскакивал назад при каждом ударе. А потом, не останавливаясь ни на секунду, он вынул черный кинжал из своей нагрудной кобуры и ударил то, что избивал, разрезая лезвием кожаную плоть груши так, что наполнитель выпадал наружу словно внутренние органы лессера.
Позже она узнала, что в нем жил не только жестокий воин. Эти руки могли быть необыкновенно добрыми. А это лицо с изуродованной верхней губой могло освещаться улыбкой и любовью.
— Я пришел повидать Рофа, — сказал Фьюри, вставая на ноги.
Глаза Зеда метнулись к коробке Клинексов, которую держал его близнец, затем взгляд устремился на комок бумажных салфеток в руках Бэллы.
— Повидать Рофа, значит.
Войдя и поставив поднос на комод, где они хранили одежду Наллы, он даже не взглянул на свою дочь. Она, однако, поняла, что он был в комнате. Малышка повернула свое личико в его направлении: ее несфокусированный взгляд умолял, пухленькие маленькие ручки тянулись к нему.
Зед отступил назад в коридор.
— Приятно провести время с Рофом. Я ухожу на охоту.
— Я провожу тебя до двери, — сказал Фьюри.
— Нет времени. До скорого. — Глаза Зеда на мгновение обратились к Бэлле. — Я люблю тебя.
Бэлла прижала Наллу ближе к сердцу.
— Я тоже тебя люблю. Будь осторожен.
Он кивнул, а затем вышел.
Проснувшись в панике, Зейдист попытался успокоить дыхание и определить, где находится, но глаза не слишком-то помогли в этом. Везде была темнота… он был завернут в плотный холодный мрак и, как сильно не напрягал свое зрение, не мог разглядеть хоть что-то сквозь него. Был ли он в спальне? На поле боя? В темнице?..
Он просыпался так много, много раз. На протяжении ста лет, будучи рабом крови, он часто просыпался в темноте, пронизанной паникой, и гадал, кто и что сделают с ним. После освобождения? Кошмары приводили к тому же.
Оба варианта были хреновыми. Когда он жил как собственность Госпожи, беспокойство о том «кто?», «что?» и «когда?» не спасало его. Надругательства были неизбежны: лежал ли он лицом вверх или вниз на своей кровати, его использовали до тех пор, пока она и ее жеребцы не были удовлетворены; потом он оставался один в своей тюрьме, разрушенный и грязный.
А теперь, со снами? Пробуждения в том ужасе, который он испытывал, будучи рабом, лишь предавали сил кошмарам прошлого, которые его сознание с такой настойчивостью пыталось оживить.
По крайней мере… он думал, что видел сны.
Настоящая паника овладевала им, когда он начинал гадать, какая именно темнота овладела им. Была ли это темнота тюремной камеры? Или темнота их с Бэллой спальни? Он не знал. Обе выглядели одинаково: не существовало никаких видимых намеков, только звук колотившегося сердца стоял в его ушах.
Решение? Он пытался подвигать руками и ногами. Если они не были скованны, если не были зажаты кандалами, значит, разум снова поймал его в свой удушающий захват, протягивая прошлое через кладбище грязных воспоминаний и хватая костлявыми руками. До тех пор, пока он мог передвигать руками и ногами сквозь пространство чистых простыней, он был в порядке. Верно. Двигать руками и ногами. Его руки. Его ноги. Должны двигаться. Двигаться.
О, Боже… будь ты проклят, двигайся. Конечности даже не шевельнулись, и в парализованное тело когтями вцепилась правда, разрывая его на куски. Он был в сырой мрачной темнице Госпожи, лежал на спине закованный цепями, толстые железные наручники удерживали его на кровати. Она и ее любовники придут снова, будут делать с ним все, что захотят, загрязняя кожу, портя его изнутри.